Два письма - Мустай Карим, "Долгое-долгое детство" - Башкирский язык, башкирские песни, башкирский переводчик онлайн
Приветствую Вас, Гость! Регистрация RSS
Суббота, 03.12.2016
Главная » Произведения » Мустай Карим » "Долгое-долгое детство"

Башкирский Сайт теперь вконтакте, вступить

Два письма


Страшный приговор. «Да, ее убили вы. Любовью своей погубили. В предсмертных муках она бредила, ваше имя повторяла. Когда приходила в себя, пыталась рассказать. Из-под подушки ваши письма достала, показала мне. Я читал их. Какое у вас, женатого мужчины, есть право любить замужнюю женщину? Как вы осмелились? Кто вам дал на это право? В какую мораль, в чью мораль это можно вместить?!

Я ее лечиться послал, а вы погубили ее. Слышите?! Я проклинаю вас. Когда я читал ваше письмо, Людмила сказала: „Не проклинай. Наоборот, моя смерть должна только сблизить вас“. Когда она мучилась, мне до вас и дела не было. Я безумно любил ее. На всем свете была только она одна. Двадцать четвертого июля Людмилу похоронили. Потом хлынул дождь. Была ужасная гроза. Я хотел, чтобы меня убила молния. Не убила. Она тоже кого угодно, когда угодно не бьет… До ночи я сидел у ее могилы. Какая высокая, какая чистая была душа! Хотя вы-то должны знать, если и вас она так зажгла… К черту! Что мне до вашего горения! Забыть, совсем про вас забыть хотел. Не получилось. Сначала думал, что мое горе смягчит ненависть к вам. Нет, не смягчило. Горе с ненавистью вместо соединились. Прежде всего я ваши письма изорвал, на ветер выбросил… Я ненавижу вас. Тысячу раз проклинаю. Если чахотка, которая унесла Людмилу, в скором времени не придушит вас, я отомщу. Если даже от смерти избавитесь, от меня вам не избавиться. Ни оправдания, ни прощения вам нет. Моя ненависть, моя угроза всю жизнь, как меч, будут висеть над вашей головой. Как свалится на вас какая беда — знайте, что это я караю вас. Нет вам спасения. Нет!!!»

Вот так написал мне человек, обезумевший от своих мук.

А я, за какие злодеяния вышел мне такой суровый приговор? Неужели так велики мои грехи?

Расскажу все по порядку, от начала до конца.

Как уже сказал, кончилась война, и оба моих легких начал грызть туберкулез. Сначала я некоторое время в Румынии в местечке Предял лечился. Горный воздух, сосновые леса, весеннее солнце — все у меня было. Лишь исцеления не было. Мало того, каждый вечер в соседней палате кто-то поет, все сердце измозжит:

Что стоишь, качаясь, Тонкая рябина, Головой склоняясь До самого тына?.. Там через дорогу, За рекой широкой, Тоже одинокий, Дуб стоит высокий… Но нельзя рябине К дубу перебраться, Знать, ей, сиротине, Век одной качаться.

Я себя возлюбленным той рябины — бедным, несчастным дубом чувствую. От тоски, от одиночества желтеют мои листья, сохнут корни. Я крепко затосковал. Тогда врачи отправили меня на нашу землю в Крым.

От Симферополя до Ялты добирались госпитальным автобусом. Сначала всех больных, приехавших на разных поездах в разные госпитали, выкрикивая, собирали вместе на привокзальной площади. Так что выехали только в полдень. Извилистая горная дорога, духота измучили нас. Больше всех страдала сидевшая впереди молодая женщина. Она долго кашляла, разрывалась прямо, потом ее тошнило. Когда остановились в Алуште, соседи вывели ее под руки. Лицо как снятое молоко, синь проступает, будто и не жива. Только крупная дрожь бьет. Еще и стыдится, голову опустила.

— Ты глубоко дыши, всей грудью, — посоветовал один майор.

— Если бы могла дышать… так бы не мучилась. — И она снова закашлялась.

— Это от перемены климата, ничего, приспособится, — успокоила сопровождающая нас сестра.

Из Алушты выехали не скоро. Надо было хорошенько отдышаться. Та женщина немного ожила. Вторую половину пути она уже не так мучилась. Даже немного вздремнула, кажется. Я сижу сзади всех, толком разглядеть ее не могу. Но все же примечаю: голова ее мягко покачивается на спинке сиденья. Это хорошо.

Только автобус остановился в Ялте в каком-то тупичке под горкой, как весь народ тут же и высыпал. Военные с зелеными вещмешками или с красивыми заграничными саквояжами, женщины, девушки с узелками под мышками, с картонными чемоданами в руках разбрелись по улицам. До моего госпиталя еще порядочно в гору надо подняться. «Порядочно» это, конечно, по моей, «доходяги», мерке. Шагов триста. Иду-иду, постою, иду-иду, отдышусь. Прошел немного и вижу: в тени дома та женщина на чемодане сидит. Дойдя до нее, я опять остановился.

— Вы на меня не смотрите, шагайте. Я сама потихоньку добреду. Уже вернулись силы…

В первый раз я внимательно посмотрел ей в лицо. Она не была особенно красивой, но если скажу, что в этих больших черных с длинными ресницами глазах вся вселенная затонула, ни капли не преувеличу. Таких глубоких, таких печальных глаз ни до того, ни после я не видел. И руки ее. Тонкие, бледные, с длинными пальцами, одна упала на колено, другая держала угол чемодана — была в них какая-то обреченность.

Позже я их «умными руками» назову.

— Вы идите, ступайте же…

Легко сказать. Только вот где мне силы взять, чтобы от таких измученных глаз оторваться и уйти?..

— Давайте, я вам помогу. Чемоданы попеременно буду нести.

Она улыбнулась чуть приметно:

— Я полчаса уже наблюдаю, какой вы богатырь…

— Может, за ваш чемодан возьмусь, и сил прибавится.

— Я посижу еще. Мне хорошо. Вон и море видно.

— Тогда и я… — сказал я и собрался было оседлать свой чемодан.

— Не садитесь. Идите. Ради бога, уходите.

Странно. Человек ей помочь хочет, а она от себя гонит. Будто в ответ на мое удивление, она добавила:

— Не сердитесь. Я не гоню вас. Только прошу… Поднял я свой чемодан и пошел дальше. Немного отошел, как она опять, задыхаясь, начала кашлять. Обернуться я не посмел.

В приемном покое я замешкался надолго. Все ждал, когда же подойдет эта женщина. Сестре, которая хотела проводить меня до палаты, сказал: «Отдышусь немного», — время тянул. Но она так и не пришла. Видать, случилось что-то. «Эх ты! — клял я себя. — В таком состоянии оставил человека…»

С неделю примерно я пролежал пластом. В первые дни нет-нет да и вспомнятся те печальные глаза, встревожат душу. На улицу вышел. Когда проходил мимо соседнего корпуса, послышался женский голос:

— Эй, капитан! Капитан!

Я не обратил внимания, иду себе. Мало ли их в военном госпитале, капитанов.

— Капитан, я же вам кричу! Капитан! Попутчик!

Глянул, а это те два бездонных глаза. Она сидела на втором этаже, на подоконнике.

— Видите, я ожила маленько. Только на улицу не выпускают. Хорошо там, на воле?

— Хорошо. Может, мне украсть вас, коли не выпускают? — сказал я, хотя у самого от слабости колени дрожат.

— Уже давно сижу, похитителя дожидаюсь. Украдите. Я согласна, сказала и протянула руки. — Сначала на вершину вон той горы поднимите, потом к морю снесете.

Губы ее улыбаются, смеются даже. А глаза печали полны.

— Я вас в тот день в приемном покое ждал… Даже ругал себя, что оставил вас… — начал оправдываться я.

— Вы что, ждете, когда я сама спрыгну?

Я поднялся к ней. Она была в палате одна, соседки, видно, разошлись кто куда. Пока я поднимался, она слезла с подоконника и села на койку. Лицо ее опять побледнело.

— Сначала познакомимся. Меня зовут Людмила. Я вас буду называть просто Капитаном, — она протянула руку. Только я пожал ее, как что-то в сердце толкнуло. Будто какую-то очень важную, даже опасную весть сообщили мне эти пальцы, эта ладонь. Потом я часто буду замечать: у Людмилы не только глаза, даже руки печальны. Будто они всегда в невеселых думах. Что человеческие руки могут и задуматься, и горевать, и грустить, я впервые увидел и понял в ту весну. И откуда такие умные, такие чуткие руки?..

— Коня своего привяжи, молодец, что-то ханская дочь опять не в духе.

Она легла на кровать поверх одеяла.

— Если бы не эта температура… вы садитесь.

И больше ни слова жалобы. Вообще, среди больных нашей болезнью я жалоб слышал мало. Видно, когда нет боли, и воля не так быстро сдается, надежда не расшатывается. Когда долго находишься в больницах да госпиталях, складывается своя среда, своя жизнь, свои привычки и традиции. Постепенно начинает казаться, что настоящая жизнь вот эта, в этих стенах. А тамошняя суета за больничным забором представляется нарочитой, бессмысленной. Потому что люди там, в своей бескрайней жизни, блуждают беспечно, что вчера напортили, сегодня исправляют, за сегодняшние грехи завтра расплачиваются. А нам этого не дано. Мы уже на краю поляны, конец дороги различаем. И все же мы верим, что последняя капля не капнет, что последний листок не сорвется. Так сильно человека, обреченного на смерть, еще держит в своих ладонях жизнь.

…Весной страшного 42-го года накануне наступления произошло в нашей бригаде — такое событие: по приговору трибунала перед всем строем за отлучку расстреляли как дезертира молоденького парня. Но то, что потрясло меня тогда, случилось до карающего залпа. Парнишку привели с другого берега речушки. Он был бос. Конвойные, раскидывая брызги, прошли по мелководью. А босой пленник, чтобы не замочить ног, прошел через речку, прыгая с камня на камень. Хотя идти сухими ногами оставалось ему всего шагов пятнадцать — двадцать. До своей могилы. Вот так: до последнего шага боится человек замочить ноги…

— Если бы магнолия зацвела, может, я поправилась бы. Я очень люблю цветы магнолии… Один раз даже опьянела от запаха, когда маленькая была… — Она на миг закрыла глаза. — Меня тогда отец в Гурзуф привозил, к тете в гости.

Людмила устала. Чтобы не утомлять ее больше, я собрался уходить.

— Завтра опять приду, — сказал я, поднимаясь.

— Сидела на подоконнике — сама себе хоть куда молодцом казалась. И вот уже расклеилась. Вы уж простите.

— Я вас все равно украду. Приготовьтесь и берегитесь.

— Я буду наготове. В следующий раз сама из окна прямо к вам в седло прыгну. Начнете сюда подниматься — опять сборы затянутся.

Она протянула руку. Только я сжал в ладони ее пальцы, как они сказали мне что-то быстрое и тревожное. Я почувствовал, но не понял.

Ни завтра, ни всю неделю я у Людмилы не был. Началось сильное кровохарканье, и я свалился.

Теперь уже меня не выпускают. Когда я немного пришел в себя, то попросил соседа по палате сорвать лист магнолии и написал на нем письмо. Послание получилось довольно складным.

«Драгоценная синьора! — начал я письмо. — Слова, предназначенные Вам, писать на бездушной белой бумаге я не в силах. Это бы унизило их. Потому я решил выцарапать их на зеленом листе Вашего любимого дерева. Мечтать о том, чтобы этот лист превратился в Ваше сердце и мои слова навсегда остались в нем, я не дерзаю. Ибо все равно царапать острым железом по Вашему сердцу у меня бы не поднялась рука. И более того вероятно, уже другие руки успели вписать в это сердце свои слова.

Из драгоценнейших драгоценная синьора!! Тем, что вот уже столько дней лишен счастья преклонить колена перед Вами, я огорчен в высочайшей степени.

В моих бесчисленных сражениях за справедливость и красоту иной раз подстерегают меня всякие мелкие беды и неожиданные неприятности. Несметные полчища короля фон Тубер-Кулеза, подняв миллионы пик, окружили и бросились на меня. Много крови пролилось в этой битве и с той, и с другой стороны. В настоящее время я подтягиваю силы для следующего, еще более решительного сражения. Но, любезная синьора, малейшую Вашу просьбу сочту величайшей честью для себя. Только намек, только легкий жест! Слышите, как ржет, сотрясая воздух, мой иноходец? Слышите, синьора?!

Грустнолицый Капитан».

Уже после обеда через верные руки пришел ответ:

«Храбрейший из храбрейших, невольник чести, грустнолицый Капитан! Ржание Вашего иноходца, сотрясая вселенную, сотрясает и мои уши. Выцарапанное на листе моего сердца послание получила. Успокойтесь, Капитан, когда вы острым железом выводили буквы, мне нисколько не было больно, напротив, даже приятно. Я все еще в высокой башне за семью замками сижу. Но скоро придет мой избавитель и огромным копьем разнесет все семь железных дверей. И в тот миг я превращусь в белую-белую бабочку, вылечу на волю и весь долгий-долгий день буду порхать. И день не день будто, а целая жизнь… Так что моя жизнь в Ваших руках, простодушный бравый Капитан. Вот и моя маленькая просьба к Вам: дайте мне жизнь, одну, хоть самую коротенькую… Если бы Вы не были столь отважны и великодушны, я бы не решилась беспокоить Вас по таким пустякам.

Когда пробьет час, я махну Вам с башни белым платком. Следите.

Известная Вам Людсения».

Какая странная шутка! Или она все свои надежды уже растеряла, через все страхи прошла, или, наоборот, смерть еще не коснулась ее. Это письмо даже встревожило меня. Может, моя шутка не к месту пришлась. Вон какие она невеселые мысли вызвала.

На следующий день я отправил новый весело-невеселый лист магнолии. Сообщил, что сейчас как раз натачиваю копье, которым пробью семь железных дверей. Попросил махнуть не белым, а красным платком. Пояснил: красный цвет еще прибавит мне сил и страсти. Через день пришел ответ.

«Грустнолицый веселый Капитан!

Ржание Вашего крылатого коня день ото дня доносится все сильней. Порой от него трясутся и готовы рухнуть стены моей темницы. Вот кто воистину голосом камни раскалывает! Теперь я верю, что скоро вырвусь на свободу. Хорошо бы, если меня встречали барабанами. Я люблю, когда бьют барабаны…»

Тем временем Первое мая подошло. Мои соседи по палате ушли в город, праздник смотреть. Они уже на ногах, выздоравливают. В открытое окно тянет терпким ароматом. Говорили, что еще вчера зацвела магнолия. Я бы подошел к окну, взглянул, но нет сил, голова кружится. Когда лежу, вроде сносно еще… Нет, надо все же попытаться. Натянул пижамные штаны, рубашку белую надел, волосы расчесал, выпил полстакана виноградного сока. Теперь до окна добраться прыти хватит. Только встал и шага два сделал, как в дверь тихонько постучали. Откликнулся. Дверь открылась. Сначала показалась рука с красным тюльпаном, потом вошла Людмила.

— С праздником, Капитан! Вот вам и красный цвет. Пусть прибавит вам сил и страсти.

Я, кажется, покачнулся. Она подбежала и взяла меня за плечо. Хотела отвести к кровати.

— Нет, это я так, при виде вас покачнулся, — объяснил я. — Пойдемте лучше к окну.

Мы подошли и оперлись о подоконник. Она долго смотрела на меня, потом сказала:

— В таком состоянии… А еще бравые письма пишет.

— Да я вроде держусь пока, — пробормотал я, — не поддаюсь…

Я поднял голову и увидел вокруг совсем другой мир — красивый и молодой. За ветвями, усыпанными белыми цветами магнолий, синеет море. Где-то внизу раздается песня. Здесь тихо. Только какая-то птица высвистывает свое. А мы на мир, из которого еще и кусочка не прожили, смотрим со стороны. Пока и это хорошо.

— А у меня никакого для вас праздничного подарка нет, — приуныл я. — Вчера мне ребята бутылку вина принесли. Давайте выпьем ее. Нам ведь тоже праздник полагается.

— Давайте! — оживилась Людмила. Даже в умные свои ладоши захлопала.

— Потом я вам стихи прочитаю…

— Тогда наше застолье почище царского будет!

Бутылку я открыл довольно ловко. Не пропала еще солдатская сноровка. Людмила тем временем налила в стакан воды и поставила в него цветок. Нашла еще два стакана. Я разлил вино.

— Ну, за что мы выпьем? — спросил я.

— За праздник. Праздник — это штука вечная.

— Вечная штука и так проживет, без тостов…

— А что не вечно, тому и тосты жизни не продлят. За праздник! — она вскинула руку со своим стаканом. Мы чокнулись.

— За праздник! — повторил я. И мы оба выпили свои стаканы до дна.

По лицу Людмилы пробежал румянец. Из темной глуби глаз пробился свет. А я чувствую, как возвращается ко мне очень далекое, драгоценное, почти забытое состояние — я пьянею. В небо ли взлететь, в землю ли уйти — мне сейчас все едино.

— А теперь почитайте стихи.

— Нет еще, градусов не хватает, — начал важничать я. И потянулся к бутылке. Умная Людмилина рука придержала мою, потерявшую уздечку, руку.

— Хватит, Капитан, — сказала она. — Вы вспугнете нашу маленькую радость. И она улетит от нас.

Да, в это мгновение я был полон странной отваги. Я не только счастлив сам, я могу сделать счастливым любого. Мое могущество беспредельно. Вот качну головой — и по небесам проходит зыбь.

— Тогда извольте, слушайте, милостивая синьора!

— Нет, не надо, Капитан, сегодня не будем стараться шутить. Сегодня мне по-настоящему весело, по-настоящему хорошо.

Я прочитал стихи о любви. Наверно, не бог весть что это за стихи были. Но, слушая их, Людмила притихла. Опустив голову, долго молчала, потом подняла на меня свой бездонный взгляд.

— Женщине возле вас, наверное, укромно, тепло… Наверное, она счастлива… Будет счастлива…

Я словно очнулся вдруг. Слово «счастье» прозвучало для меня странно и пугающе. Казалось, что и ко мне, и к той, которая тоскует и ждет вдалеке, счастье уже и не прикоснется. И в то же время, сознаюсь, от слов «возле вас укромно и тепло» я совсем обмяк. Мужскому роду-племени такие слова не часто достаются.

Пройдет еще много времени, и женщина, идущая рядом со мной, скажет: «И весь этот город, все эти люди и знать не знают, какая я счастливая. Если бы знали, не спешили бы, останавливались, на меня смотрели, удивлялись и восхищались. Всего только по улице с тобой иду, и уже счастлива…» Вот какие слова услышу я! Да, счастливыми не делают, счастливыми бывают. Слишком поздно приходит к нам эта немудреная премудрость.

— Высокой мерой вы меня смерили, — сказал я, смутившись. — Но смогу ли я сделать ее счастливой? Это ведь всей жизни дело. А жизнь-то…

— Для счастья не жизнь нужна, для счастья мгновения хватит… А вы и жить долго будете, — сказала она спокойно, как о чем-то давно известном. — У вас ресницы короткие. Из глаз надежда не ушла. У человека сначала глаза умирают, потом уже сам. Ну-ка, дайте руку.

Людмила положила мою руку на свою ладонь.

— О-хо! Вот это линия жизни, конца даже нет. Через три пропасти проходит, но не обрывается. Рука у вас маленькая, сухая. У моего этого мужа руки большие, мясистые. Он очень сильный. А тот муж, мой муж, родной, был на вас похож. Кудрявые волосы, лоб, руки, улыбка… В первый же год войны погиб. — Она крепко стиснула мою руку. — А вы живите! Пожалуйста, живите.

Вдруг прямо над нами возникла белая тень. Это была сумасбродная, то и дело будоражившая весь госпиталь начмед Мария Аристарховна. Мы ее между собой называем Страховка.

— Госпиталь это, черт возьми, или сад влюбленных? Куда ни пойдешь сидят парами, как павлин с павой — хвосты веером распустили! — увидев бутылку с вином, она еще больше взбеленилась. — Вино? Ну, конечно, все как полагается! — И она заорала на Людмилу: — Марш отсюда! Чтоб духу вашего здесь не было! Муж ее лечиться послал, а она по чужим палатам вино глушит. Если так пойдет, мы откажемся вас лечить. Вы почему не встаете? Что, уже на ногах стоять не можете?

— Вы на меня не кричите. Если отказываетесь, так отказывайтесь. Но не кричите, — сказала Людмила, не поднимаясь с места. — Все мои страхи позади остались, Мария Аристарховна, вам это известно.

От такого внезапного наскока я растерялся. Даже рта раскрыть не могу, ничего не соображу. Да и всю жизнь так было, возьмут меня врасплох, и я перед бесстыдством, наглым напором теряюсь.

— Это… Мария Аристарховна… — пробормотал я.

— А с вами разговор особый будет! Марш в постель! Я не шевельнулся. Она опять набросилась на Людмилу.

— Вы что, карету ждете? Карета подана! Извольте! — она показала на дверь.

Людмила не спеша поднялась с места. Я встал, шагнул к ней:

— Людмила!

— Ну, будь здоров. Я еще приду. — Даже не взглянув на начмеда, она вышла. Тут же исчезла и Мария Аристарховна. Праздник наш завершился.

А я-то, я! В каком жалком, беспомощном, глупом виде остался я стоять! А ведь только эта наглая злая баба раскрыла рот и сказала первое слово, я должен был закричать: «Вон отсюда, Мария Аристарховна! Вон! Я не позволю вам унижать Людмилу и меня. Марш! Марш отсюда, Мария Аристарховна, майор медицинской службы!» — должен был заорать я сам. Что есть силы хлопнуть по столу, пнуть ногой вот эту тумбочку, с треском разодрать рубаху на груди должен был я. Догнать, наконец, у дверей Людмилу, взять за руку и снова посадить на место. Должен был!.. И ничего этого не сделал. Слюнтяй! Трусливая душонка! А как гордо, как высоко держала себя Людмила. Вот такие-то люди и должны бы приходить в этот мир навечно…

Людмила и завтра не пришла, и послезавтра. Не прислала и весточки. Видно, разочаровалась, крепко разочаровалась во мне. Да иначе и быть не могло. Она же меня лихим джигитом на резвом коне представляла, от меня освобождения ждала, хоть маленькой коротенькой жизни у меня просила. А я, как мальчишка, свалившийся с ишака, беспомощно в пыли барахтался. Дескать, спасу, у смерти выкраду. А на деле от вздорной бабы заслонить не смог, при мне ей в лицо плюнули. Разве это не предательство?..

Надо сказать, что в будущем жизнь со мной за подобное поквиталась. Квит на квит. Без обид. А я еще обижался.

Вскоре я поднялся на ноги, стал выходить на улицу, но подойти к Людмилиному корпусу не хватало духу. Все время поодаль бродил. Однажды после ужина пришла записка: «Что притихли, Капитан? Вас видели на улице. Если можете, приходите!» Я раздумывать не стал, пошел.

Дверь была приоткрыта. Я все же постучал.

— Войдите!

Людмила, прислонившись к подушке, полулежала на кровати. Лицо горело ярким румянцем. Она выпростала руку из-под одеяла и поздоровалась. Рука была горячая.

— Я вас ждала. Видите, сама ходить не в силах.

— Мне… было стыдно.

— Забудем. Я так решила, что в ту минуту были не вы, то был кто-то другой. А вот это вы сами. Возьмите стул, сядьте рядом.

Я сел. Она протянула руку, длинными пальцами потрогала мои волосы. Да, пальцы здесь, моих волос касаются, а неспокойная, неприкаянная душа ее куда-то далеко унеслась. Несколько крупных слезинок выкатилось из глаз.

— Простите, это я не из-за себя плачу… Из-за него… Из-за вас… Что это, награда или наказание? — она взяла мои волосы в горсть и сразу отпустила. Рука тихо соскользнула на одеяло. — Простите…

Да, сейчас, в эту минуту я кого-то заменяю. И волосы мои, и руки, и лоб, и улыбка — не только мои. Я ими с тем, другим, делюсь. Или наоборот? Он, уходя, свою долю мне оставил? Особенно улыбку. Может, это я за него улыбаюсь?!

— Хоть бы вы жили! Долго жили…

— И вы, Людмила…

— Сколько причитается, я все проживу. И даже немного больше… А что, на вас глядя, его вспомнила, не сердитесь. Он был очень хорошим человеком. Разве вы можете быть похожим на плохого человека?

Что на это скажешь? Самое лучшее, наверное, промолчать.

— Вот и обиделись, молчите.

— Я и сам не знаю, Людмила, хорошо это или плохо.

— На хорошее истолкуем.

— Так и сделаем.

Только сейчас она рукой вытерла мокрые от слез щеки.

— Давайте поговорим о чем-нибудь повеселее, — сказала она.

— Давайте, если найдется такое.

— Такое — весь белый свет! — Людмила показала в раскрытое окно. Она вдруг откинула одеяло. — Отвернитесь, я переоденусь.

— Зачем?

— Пойдем на улицу.

— А температура?

— А температуру здесь оставим. Небось не убежит.

Она быстро оделась. Я отговаривать ее не стал, все равно бесполезно. Я уже немного разглядел, из какой она породы.

— Дайте руку, грустнолицый Капитан!

— Извольте, синьора!

Она оперлась на мою руку, мы медленно спустились по лестнице и вышли в сад.

Люди спешат в кино. Сегодня показывают трофейный фильм «Девушка моей мечты». Я его в прошлом году в Вене видел. Там одна актриса сразу две роли, двух абсолютно похожих друг на друга женщин играет. Лицом к лицу сама с собой разговаривает. В кино-то это забавно!..

— Сегодня кино показывают, — сказал я. — «Девушка моей мечты».

— А мы вон на ту скамейку сядем, дождемся вечера и будем смотреть, как спускаются сумерки.

— А по-моему, так сумерки не сверху спускаются, а снизу, из земли поднимаются.

Она совсем по-детски изумилась:

— Как интересно! Тогда посмотрим, как сумерки поднимаются.

Мы сели на скамью под большой магнолией. Магнолия еще не отцвела, но запах уже не такой буйный. Присмирел.

Ходячие больные все ушли в кино. Кругом тихо, пустынно. Солнце скрылось за гору, но еще светят его так быстро остывшие рассеянные в небе лучи. А там, из-за моря, уже выкатилась луна. Красная-красная. Вот с большой волной столкнулась, вверх подскочила. Но, подскочив, обратно не опустилась, в небе осталась висеть. Наверное, думает бедняжка: «А вот и я — солнцу на смену пришла, его место заняла. Чем я его хуже!» И чего ей с солнцем состязаться? Пусть свои лунные обязанности хорошенько выполняет, с нее и хватит.

Иногда наш мир мне кажется невероятных размеров сосудом. И вечером он вместительней, чем утром или днем. Особенно летним вечером. Моря, горы, леса, облака теряются в этом сосуде, где-то затаились в нем надежды, мечты, радости; на самое дно опустились и там прячутся тайны.

А мы с Людмилой — только два подрагивающих на ветру стебелька травы. Ни солнце, ни море, ни луна не замечают нас. Но есть у нас перед ними одно превосходство — мы примечаем и чувствуем все, весь мир насквозь видим, всю вселенную можем в своей душе вместить. Вот вам и стебелек травы! Потому нам хорошо и грустно. Мы тихо сидим и смотрим, как наступает вечер. Это наш праздник.

Людмила держится молодцом. Свежий вечерний воздух подбодрил ее, прибавил сил. И кашель поубавился. Она взяла мою руку и легонько сжала. Ее ладонь уже не была такой горячей. «Спасибо», — сказала умная рука. А за что, я не совсем понял.

— Мир совершенен. Взгляните, всего в нем — и запахов, и звуков ровно столько, сколько нужно. Только одного не хватает… — И впервые Людмила рассмеялась.

— Чего же, Людмила?

— Скажу — смеяться будете.

— Скажите, посмеюсь. Вместе посмеемся.

— Моченых яблок.

— А почему не хурма, не изюм, не кишмиш? — начал я перебирать.

— Именно яблоки… Когда душа спокойна и всего вдоволь, тогда мне начинает не хватать моченых яблок. Только яблочка. Вот и сейчас…

— Странно.

— Да, странно. А впрочем, и не очень удивительно. Тут есть причина. Рассказать?

— Расскажите.

— Однажды мама, когда меня носила, захотела моченых яблок, ну, прямо до смерти захотела. Но такое было время тогда — сколько ни искали, не нашли. Так и не сбылось тогда мамино желание. Не сбылось, да ко мне перешло. Когда мне хорошо, хочу моченых яблок. Дурь, знаю, и она повернула разговор на другое: — Я вечером родилась, примерно вот в это время. А вы когда?

— В конце ночи, когда свет с тьмой сходятся. Тогда моя Старшая Мать пеструю гусыню — по сходству с черно-белым предрассветным часом — мне предназначила. В тот год гусыня одна проходила, яиц не клала. Зато следующей весной, уж такое мое счастье оказалось, полное гнездо яиц снесла и гусят вывела. Может, вывела, может, и нет…

— Старшая Мать — это, выходит, бабушка?

— Нет, Старшая Мать. Старшая жена отца. У него две жены было.

— А-а, знаю, — протянула Людмила. — Шариат! И у вас две жены будет? Не надо. Из двух одна обязательно будет несчастна. Или обе… Даже все трое будете несчастны… А та пестрая гусыня, наверное, гусят все же вывела. В вас удача есть. Я это сразу почувствовала.

Тьма быстро поднялась от земли, но луна ей не дала подняться, разбавила своим жидким светом. И сама завладела миром. Свежий вечер перешел в прохладную ночь. Я уговорил Людмилу идти домой. Она сначала противилась, но скоро согласилась. Потому что в довод я привел ее же слова:

— Не будем испытывать нашу маленькую радость. Не то она улетит от нас.

Я проводил ее до самой палаты.

— Странно, — сказала она, — я совсем не устала. Наоборот, даже полегчало как-то, — и протянула руку. «До свидания, не забывай меня», — сказала рука.

Я лежал долго, не мог уснуть. Вернулись из кино два моих соседа, тихонечко, чтобы не разбудить меня, разделись. Вскоре заснули, захрапели в свое удовольствие.

Бесцеремонная луна, забыв о всяком приличии, по комнате слоняется, все углы обшарила, ощупала все. Шевельнула пряжку ремня на спинке стула, пуговицы на гимнастерке пересчитала. Интересно, падает ли так же свет на Людмилу, на ее лицо, лоб, руки? Блестит ли кольцо на правом безымянном пальце? Наверное, глаза уже закрыты, она спит.

Спокойной ночи, Людмила!

А чего это ко мне сон не идет? Интересно, какой у моченых яблок вкус, какой запах? Я их не то что не ел, в жизни ни разу не видел. Наверное, очень вкусная вещь… Когда же это было — луна вот так же мучила меня, уснуть не давала?.. Когда мы с мальчишками в город калачи есть собрались, она долго на подоконнике лежала. Но так вроде не изводила. Может, потом, когда страсти грудь заполнили, сердце ныть научилось, были такие свидания с луной. Может, и еще будут…

Утром чуть свет я отправился на базар. Людей на улице еще мало. На пороге глинобитного дома сидел старик, трубку курил. Я спросил у него, как пройти к базару. Он вынул изо рта трубку и весьма охотно принялся рассказывать. Говорит он неторопливо, обстоятельно и так путано, что чем больше он объяснял, дальше уходил от меня базар и непостижимей казалась дорога к нему. Старик, видно, и сам это за собой знает, начинает сначала. Наконец я, кажется, что-то понял. Сказал спасибо и пошел, как он учил. На первом же перекрестке мне попалась пожилая женщина с большой корзиной. Для верности спросил и у нее.

— Да вот базар, — ткнула подбородком, — под носом у тебя.

И всего-то!

На базаре бабы, старухи солеными огурцами, капустой, чесноком торгуют, сушеным урюком, картофельными пирогами, творогом да еще много чем. Только все это мне знакомо, ничего такого, чего бы раньше не видел, не примечаю. Сначала я все ряды обошел, глазами перещупал, потом уже спрашивать начал.

Ответ один — нет. Некоторые торговки, помоложе, подшучивать принялись:

— Что, на соленое потянуло?

— Моченые яблоки, они в этом случае в самую охотку!

— Сама знаю, душа просит, вынь да положь. Так?

— Не то что просит — бунтует, — подтвердил я.

— Ну, жди девочку!

— Что ж, коли суждено, и оглобля, говорят, стрельнет.

С ведрами, мешками, сумками подходили новые торговки. Я уже несколько раз обошел все ряды:

— Моченых яблок нет ли?

— Нет.

— …нет ли?

— Нет.

Миловидная женщина, продававшая фасоль, сама заговорила со мной:

— Давно смотрю, солдат, пять раз ты уже базар обошел. Будто не моченые яблоки ищешь, а от смерти лекарство.

— Кабы не от смерти, не искал бы так. Не для себя, сам я их не пробовал никогда…

— Кажись, у меня дома на дне кадушки осталось несколько штук. Подожди немного. Продам вот эти пять стаканов своего товара и пойдем.

— Мне еще пять-шесть стаканов фасоли нужно было…

— Не хитри, солдат, тебе фасоль ни к чему, куда тебе деньгами сорить, и так шея с былиночку. Иди, под деревом в тенечке посиди.

Распродала свой товар, нет ли, но скоро женщина подошла ко мне:

— Пошли.

Я последовал за ней. Немного пройдя, она остановилась.

— Э, дела-то у тебя у самого неходкие, хомут давит. Ладно, потише пойдем.

Узкими улочками, кривыми переулками, заворачивая то вправо, то влево, мы шли довольно долго. Наконец остановились перед ветхой скособочившейся хибаркой на уступе горы. Женщина откинула веревочную петлю на калитке.

— Вот такой наш хутор.

— Какое ни есть, а свое гнездо.

— Не сама я это гнездо вила, браток, осиротелый был дом, заброшенный, от нужды поселилась…

На низком стуле возле завалинки сидела старуха. При скрипе калитки она насторожилась.

— Ты, что ли, Галинка?

— Я, мама.

— Я шаги-то издалека заслышала. Кажется, и гость есть.

— Да, мама.

Когда вошли в дом, Галина объяснила:

— Мама от бомбы ослепла. Там, на Украине, бомба в нашу хату попала. Все добро враз похоронила. Ладно еще, мама в огороде была.

Галина вышла и вскоре вернулась с тарелкой, в которой лежали черные сморщенные комочки, на яблоки и непохожие.

— Вот все, чем богата. Тарелку дать не могу, с посудой худо.

Достала заткнутую за шкаф желтую плотную бумагу, завернула яблоки. Я хотел расплатиться, достал деньги.

— За лекарство от смерти денег не берем. Слава богу, мы украинцы, пристыдила меня Галина. — Кто есть будет — на здоровье.

Не три сморщенных яблочка я вынес из этого сиротливого домика, а несчислимые душевные сокровища.

Эх, люди! Вы — вечная тайна. Никогда не угадаешь, в ком какой скрывается щедрый дух. Галина! Я снова обращаю к вам взгляд. После той встречи с вами у меня в жизни было многое — в больших дворцах мне вручали подарки, из почтенных, уважаемых рук я принимал награды страны, из уст благородных, справедливых и рассудительных мужчин слышал слова похвалы и одобрения. Было. И каждый раз я искренне радовался. Но эта радость, Галина, никогда не застилала стойкого света того давнего вашего подарка и других, схожих с ним, даров. А если бы вдруг застлала, остался бы я — сам себя обокравший и разоренный дотла.

Прижимая к груди свое богатство, я поспешил к госпиталю. Сбился с пути, нашел дорогу, снова сбился и наконец благополучно добрался.

Направился прямо к Людмиле. Сегодня ее дела вроде бы неплохи. Принарядилась, высоко зачесанные волосы повязала белой лентой. Она помолодела даже. В припухлых губах было что-то от девочки-подростки. Она сидела на табуретке возле окна и вязала. Кажется, детскую шапочку. Вот интересно, почему детскую шапочку?

Увидев меня, она отложила работу и встала, весь вид ее будто говорил: «А сегодня я вот какая».

— Если отгадаете, что у меня в руке, — подарок получите, — с порога сказал я, даже забыв поздороваться.

— Здравствуйте, — сказала она. Я смутился.

— Здравствуйте. Простите.

— А если не отгадаю, — она показала на сверток, — кому подарите?

— Все равно вам.

— Как интересно! — Когда ей весело, она часто это говорит. — Нет, скорей умру, чем отгадаю. Если хотите, чтобы я жила, показывайте быстрее.

— Хочу, чтоб вечно жили…

Я не спеша развернул сверток. Показались темные сморщенные три комочка.

— Яблоки? Моченые яблоки?! О господи! Что вы за человек? Я их потом, без вас съем. — Она снова их завернула и положила на тумбочку. — Спасибо, Капитан! Такие подарки не забываются.

Вполне возможно, что этих яблок Людмиле только вчера и хотелось. Быть может, сегодня она их и не попробует. Но радость и благодарность ее были искренни. Где и как я их разыскал, она не допытывалась. И в этом были свои деликатность и благородство.

— Ну, сядем.

Когда мы сели, она снова взяла в руки свое вязание.

— Решила дочкам своим шапочки связать, — сообщила она. — От первого мужа у меня девочки-близнецы остались. Уже четыре им исполнилось. Одна на отца похожа, другая на меня. Настоящие попрыгуньи.

Людмила сегодня спокойна: не томится, не мечется, и пальцы ходят уверенно, быстро. В глаза ей заглянуть я не решаюсь. Но и в них, наверное, сегодня тишь.

— У меня тоже сын четырех лет, — сказал я. Сказал, и будто ожили в ушах слова сына. Когда я, еще здоровый, был в отпуске, он крепко обнял меня за шею и воскликнул: «Я больше никогда не отпущу тебя на войну одного! Никогда-никогда!»

— Вот интересно! И вашему четыре. Хотите, я ему тоже шапочку свяжу?

— Он парень. Уже кепку носит.

— На кого похож?

Из комсомольского билета, пробитого немецким осколком, я достал карточку, где были сняты вдвоем — мать и сын.

— На маму похож. Пригожим будет. Я карточку своих девочек не стала брать, чтобы душу не травить. А то каждый раз буду смотреть и плакать. — Она взяла фотографию. — У вашей жены глаза умные. Зря говорят, что красивой женщине ума не надо. Самое удручающее зрелище — красивая дурочка. Ошибка природы, причем большая…

Мы пошли на поправку, окрепли, на ноги уже встали твердо.

На гору подниматься пока решимости не хватает, но, только спадет дневная жара, идем к морю. Сидим и смотрим, как разлетается брызгами разбившаяся волна, как, борясь с прибоем, купаются здоровые люди. Следим за дымками проходящих на горизонте пароходов и делим их между собой: один ей, другой мне, третий ей, четвертый мне… Столько у нас пароходов, а мы все на берегу сидим.

Но Людмила то ли остыла ко мне, то ли сдержанней стала: и волос моих не гладит, и руки ее при встречах и прощаниях молчат. Однако если мы хоть немного не видимся, сама приходит под окно и выкликает меня. Я все время стремлюсь к ней. И ее и мои соседи на нас, как на неразлучных влюбленных, смотрят. Считая, что любовь — самый тяжелый из недугов, они выказывают свою солидарность, сочувствуют нам. Даже Мария Аристарховна решила не обращать на нас внимания. Лишь приехавший из Киева молодой подполковник очень старательно начал вокруг Людмилы силки расставлять. Увидит на улице — за ней увяжется, в кино пойдем вокруг нас вьется, меня оттирает. В палату к Людмиле только при мне сколько раз стучался. Но быстро обжегся. «Видите же, подполковник, я капитаном увлечена», — наконец сказала она ему, непонятливому.

…Через двадцать пять лет этот подполковник по какому-то делу приехал в Уфу. Расспросил людей, разыскал меня, был у нас дома, пили чай. Рассказал, что Людмилой он тогда не просто увлечен был, а влюбился сильно, по-настоящему, не мог забыть всю жизнь. «Я тогда увидел, что душа у нее небывалая, волшебная душа. Вы счастливый. Вы с ней рядом были… Той весной я ненавидел вас через край. А теперь сам вас разыскал. Какая-то сила сама привела. Душа утешение получила…» Он давно уже не военный. На слова и жесты сдержан, человек, видать, мягкий. А тогда таким решительным и хватким его, вероятно, сделала любовь…

Теперь я Людмиле никого не заменяю, сам собой хожу. Потому и отношения ровные, спокойные. К тому же я ее, как видите, от натиска других мужчин защищаю, от страстных взглядов заслоняю. Погоди-ка! Вот чудеса!.. Опять я кого-то заменяю, чьи-то обязанности исполняю: вот сейчас я в должности щита…

Пришло время уезжать. Мы должны ехать вместе. Вечером долго сидели на улице. Та луна уже кончилась, народился новый месяц, маленький, горбатенький. Он даже не на небе, а рядом, уцепившись за ветку магнолии, висит. Дотянись и возьми. Но мне сейчас не до него. Людмила не в себе. Все нужные слова заблудились где-то. Воспоминаниям рановато, а обещаниям… Любые обещания были бы ложью. Первой заговорила она:

— Спасибо вам, Капитан.

— За что?

— Не знаю, не умею сказать, по полочкам не разложу, — она взяла мою руку в ладонь, пожала, но не отпустила. «Ни за что. Просто ты сам по себе дорог мне. А больше сказать боюсь…» — говорила ее рука. Потом еще что-то добавила, но я не понял.

Выехали рано, по утренней прохладе. Хотя автобус был набит битком, до Симферополя добрались благополучно, дорога Людмилу не измучила. Поместили нас в домике неподалеку от вокзала. Поезд уходил только вечером.

Едва мы сошли с автобуса, как возле меня начал крутиться какой-то маленький, с выпирающими, как долото, зубами, рыжий лейтенантик. Он все что-то хотел сказать мне, звал куда-то. Но объясняться с ним было некогда, надо чемоданы занести, Людмилу устроить.

Только я все более-менее уладил и вышел на улицу, как опять появился тот лейтенантик и во весь свой малый росточек вытянулся передо мной.

— Лейтенант Уточкин! Леня Уточкин. Будем знакомы. — И он резко откинул голову назад. Сейчас он походил на глотающего свой корм утенка. Если бы он не назвал себя Уточкиным, я, возможно, этого жеста его и не заметил бы.

— Будем знакомы. Капитан…

— Знаете, капитан, ведь до вечера здесь от жажды помереть можно. К тому же без дела и день зазря пропадет.

— А что нужно делать, чтобы день зазря не пропал?

— Нужно с утра начать вино пить. Я тут одно весьма симпатичное место знаю. Пошли?

Что касается такого «дела», у меня у самого в горле щекочет. Тут я и сам не промах, был бы намек. Надо только Людмилу предупредить, а то нехорошо.

— Я только скажу и выйду…

— Ка-пи-тан! — протянул Уточкин. — Ты же солдат, Европу освободил, цени свою свободу! Чего же спрашивать? Пошли!

— Да женщина там…

— Женщины ждать должны. Как в той песне поется:

Когда солдаты пьют вино, пьют вино, Подружки ждут их все равно, все равно.

Песня — она, брат, точно скажет.

Этот щуплый лейтенант прямо насел на меня. Мои ахи-охи и не слушает, знай ведет. Про себя-то я противлюсь такой настырности, но на деле отпора дать не могу, его слушаюсь.

Уточкин привел меня к винному павильону. Дверь павильона была заперта, окна закрыты ставнями.

— Это хорошо. Никто мешать не будет, — сказал мой вожатый. Он пошел к задней двери и постучал. Ответа не было. Тогда он стал выстукивать азбукой Морзе. Вдруг, будто велением свыше, дверь сама распахнулась. Встретил нас старик армянин на деревянной ноге.

— А, лейтенант! Уже вернулся?

— Домой еду, дедушка, белый билет выдали. Вроде твоей деревяшки, навечно.

— Я на свою деревяшку не обижаюсь. Не мерзла, не болела, терпеливая была. Что пить будете?

— Что получше.

Для начала мы по стакану кисловатого белого вина выпили, потом сладкого розового попробовали и перешли на красное. Когда прошли первый круг, Леня Уточкин изо всех сил хлопнул по столу:

— Я генералом стать родился! Кавалерийским генералом. А теперь отставной лейтенант!.. Пустая гильза…

— Спасибо скажи, что уцелел, что живешь, дурак беспамятный, ругнул его хозяин.

— И навозный жук живет! Что мне, этот свой иконостас на пастуший кафтан навесить, что ли? — он ребром ладони провел по груди, полной орденов и медалей. Как-то глухо и невесело звякнули они.

— Нелегко это, брат, в двадцать три года со всеми мечтами распрощаться… Ох нелегко…

Я уже порядком пьян, но Леню Уточкина и понять, и пожалеть могу. Мы с ним словно в двух разных мирах, в разных временах живем. У него надежды позади остались, а мои, жив буду, все впереди. И уже нет того беспечного, настырного лейтенанта, совсем другой человек сидит. Видно, он свои боли, свои терзания под сверкающей чешуей да петушиным наскоком прятал. Что я ему скажу, чем утешу?

В первый раз у меня такое. Мы, уцелевшие, уже тем благодарны, как старый армянин сказал, что просто живем. А Лене Уточкину этого мало.

Но лейтенант вдруг резко оборвал жалобы и снова надел свою кольчугу. Мы, весть свет забыв, принялись глушить дальше. После деда-армянина мы в какой-то погребок спускались, по кружке опрокинули, потом на базаре очутились, на обратном пути в вокзальный буфет заглянули. Но не успели здесь развернуться, как кто-то дернул меня за рукав.

— Капитан! Я весь город обошла, вас искала! Ох, как я напугалась… Живой… Ладно, живой!

Я поднял глаза, но вымолвить не могу ни слова. Язык не ворочается, к нёбу прилип.

— Господи! До чего себя довел…

Сначала качнулись бутылки на полках, потом окна закачались, стены. Вот они уже и рухнули бы, но тут начал крутиться весь дом. И все завертелось. Только два бездонных глаза не шелохнутся. Я таю, я пропадаю, исчезаю… Нет, не таю, тону. Эти два глаза меня затягивают.

Проснулся я от дребезга и грохотанья. Оказывается, уже в поезде едем. На лбу мокрая тряпка. Чья-то рука придерживает ее. Я знаю эту руку. Людмила. Вчерашние пьяные похождения развернулись передо мной. В испуге я быстро зажмурил глаза. Но те великолепные виды подступают все ближе. Становятся вся ярче, четче, позорнее… Да только веками от сраму не прикроешься.

— Пить хотите?

— Да…

Обняв за шею, она приподняла мою голову. Руки горячие и, кажется, немного дрожат.

— Если можете, если в силах, простите меня, Людмила.

— Хорошо… Пейте же, бородатый младенец. Дыхание у вас останавливалось. Несколько раз. Я так испугалась… Пейте же. — Она держала стакан, пока я пил.

Сверху чья-то большая тощая нога свесилась. Мерно, в такт вагона раскачивается. Это, наверное, отрезанная нога того старика армянина висит. Наверное, она… Нет, я брежу. Я схожу с ума.

— Я брежу, Людмила.

— Теперь уже нет. — Она опустила мою голову на подушку. — Спите.

— И вы…

— И я.

За всю ночь Людмила к подушке и не приткнулась. Когда ни проснусь, она все так же сидит, мокрое полотенце у меня на лбу держит. К утру мои дела поправились. Тогда и Людмила прямо так, не раздеваясь прилегла. Она задремала, а я в первый и последний раз в жизни так долго смотрел в ее лицо. На длинные ресницы, на слегка припухшие губы смотрел, на высокий лоб, черные волосы, маленькие уши, смотрел и не мог утолить взгляда. Она, видно, почуяла мой взгляд, открыла глаза:

— Что, Капитан? Почему так пристально смотрите?

— Расстаемся ведь. Потом рад буду посмотреть, да…

— Раньше времени не грустите. Целый день еще впереди. Самый длинный день в году — двадцать третье июня.

Наверное, такого короткого, так быстро пролетевшего дня в моей жизни не было. Сверкнул, как выбитая из кресала искорка. Ни людей, ехавших с нами в купе, ни зеленого летнего мира, бежавшего за окном, я и заметить не успел. День этот — весь был в глазах Людмилы. Она только веки подняла и опустила — он загорелся и погас.

Ночью мы приехали в Сталинград. Здесь поезд стоит полчаса. Отсюда Людмила поедет на Ростов. Ее должен встречать муж. Мы взяли ее вещи и вышли из вагона. Льет дождь. Ждем Людмилиного мужа. Никто не подходит к нам. Прошло, наверное, пять минут, десять… Стоим. Слов нет. Скоро с другим человеком другие будут слова говориться. А того все нет и нет. Решили больше не ждать, идти к вокзалу. Порядком в стороне стояло дощатое здание, это и был вокзал. Дойдя до крыльца, Людмила протянула руку:

— Будь здоров, Капитан, прощай… Напиши мне. Одно письмо.

Она не захотела, чтобы я заходил внутрь. Я поставил ее чемодан у порога и побежал к поезду. Задыхаюсь, останавливаюсь, снова бегу. Дождь льет все сильней и сильней. Еще и ветер порывами бьет. Я промок насквозь. Добежал до перрона, увидел свой состав, немного успокоился. Остановился, отдышался. Вдруг, заглушая шум дождя, по пустому перрону прокатился громкий зов, и так тревожен голос, что кажется: или сам он во тьме этой гибельной ночи заблудился, или кого-то заблудившегося ищет:

— Людмила! Людмила Соколова, где ты?! Людмила! Людмила Соколова!

Он за моей спиной пробежал к концу поезда. Я не оглянулся. Голос, пока не заглох в шуме дождя, все повторял:

— Людмила Соколова, где ты? Людмила! Людмила Соколова!

Этот зов прошел, прополосовав меня по сердцу. И когда в поезд сел, и когда сошел, лежу ли, хожу ли, в ушах и в душе все тот же возглас звучит. Теперь уже я сам взываю, заблудившаяся моя душа кличет: «Людмила Соколова, где ты?!» Ответа нет. Я написал ей одно за другим два письма. И что дни Людмилы сочтены, знаю, и что чувства мои безысходны, понимаю, и что слова мои ни утешения ей, ни облегчения не принесут, ясно вижу, но пишу. Может, мои письма к самой ее смерти придут, может, умные ее руки и прикоснуться к ним не успеют, но я пишу. Ведь я-то живу.

Письма мои успели. Пришел ответ.

«Дорогой человек!
Наверное, уже по почерку чувствуете, что пальцы меня не слушаются. Буквы рассыпаются. И все же пишу. Я только одно хочу сказать: я вас, уже вас самого люблю. Того, который был в Ялте, а не симферопольского. Нет, не верно! Делить, мелочиться — это ли дело? Я всю вашу прошлую жизнь люблю, и всю, что вам еще предстоит прожить… А я с жизнью еще в апреле должна была расстаться. Тогда, сойдя с автобуса, я прошла немного и села на чемодан. С морем, с горами прощалась. Передо мной остановились вы. Я прогнала вас, чтобы никто не увидел моей муки. Прогнала и тут же пожалела. Но мы еще встретились… Знаете, что вы сделали? Вы мне три месяца, полных три месяца жизни подарили… Три месяца я только на любви жила. Три месяца она оберегала меня от смерти. Если бы мы встретились раньше, может, и пересилили бы. Только поздно уже… Но и за это вам, судьбе спасибо… И счастье свое, и радости, которыми не жила, вам оставляю. За меня порадуйтесь, за меня будьте счастливы. Не грустите…
Людмила».

Второе письмо в кармане моей гимнастерки было вот это.

К кому пойду, в чьи ладони приткну свою голову? Давно уже остыли теплые руки Старшей Матери. На вечное черное ее одеяло — на черный ее могильный холмик. И там меняются времена…
Стихи ко Дню Победы
Прочитано 1461 раз(а)
Перейти к содержанию: Мустай Карим, "Долгое-долгое детство"


Напишите в комментариях, какой стих вы ищете, и он обязательно появится на страницах нашего сайта
Добавлять комментарии могут только зарегистрированные пользователи.
[ Регистрация | Вход ]