Главная » Произведения » Мустай Карим » "Долгое-долгое детство" |
Асхат — с улицы, которую называют Губернаторской. Только не подумайте, что сам губернатор живет здесь. Когда-то, давным-давно, может, сто лет назад, по самой середке этой улицы пролетел, говорят, на своих тройках губернатор. Выкупались люди в пыли, поднятой каретой такого большого вельможи, и тут же в радости и гордости дали своей улице новое имя — Губернаторская. Надо, однако, сказать, что и прежнее название этого коротенького, в пять домов проулка — Козий Околоток не скоро забылось. Когда губернаторов, баев, вельмож там всяких скатили с красного угла, хотели было Козий Околоток обратно прилепить. Но «губернаторы», хотя козы, жуя свою жвачку, ворочались на каждой их завалинке, единодушно отвергли такое поношение. Чета ли высокое имя Губернаторской другим аульским улицам — Мерзлых Труб! Трех Петухов! Совиная! Ведь от каждой так и разит невежеством, убожеством, бестолочью.
Стихи ко Дню Победы
Два свойства, как два достоинства, у этой улицы Губернаторской нищета и высокомерие. В четырех дворах из пяти, кроме козы да курицы, другой скотины нет, только в Асхатовом дворе — кобыла кривая, корова и бычок. Бедность еще от дедов-прадедов по наследству идет, здесь ценят ее и почитают. А уж если поважничать… У всех, до самой мелкоты гребень торчком, будто каждый и впрямь губернатору родня. Мало того, хвастуны невероятные. Послушать их, так всякие чудеса на голову «губернаторов» так и валятся. Если пристукнет «губернатор» волка непременно с телку, налима вытащит — с бревно, утку собьет — с журавля, не меньше. И хоть бы немного разжились при такой-то удачливости. А одноногий Шаряй, ему-то чего заноситься! И тот: «Хромой дальше всех уйдет — это про меня сказано. Повезло мне, ребята, с этой деревянной ногой, которую с германской привез; не устает, не ноет, не мерзнет, не потеет. Другие пару лаптей износят, а мне и одного лаптя хватает». Когда я был очень маленьким, Губернаторская была на краю света, а каждый житель ее — глубокой тайной. Только потом, понемногу подрастая, я стал понимать, откуда у этой гордой голытьбы такие повадки. Единственной их опорой, их оружием и щитом было высокомерие. Надо же выставить хоть что-то против достатка, силы, престижа других. Бедные, гордые, нелепые «губернаторы»! С тоской и грустью вспоминаю вас — и живых, здравствующих поныне, и давно уже покойных. Я иду по Губернаторской за околицу, искать теленка. Возле своих ворот стоит Асхат, его белые, как лен, волосы поблескивают на солнце. И глаза у него похожи на цветы льна — синие-синие. Я его знаю, но вместе мы еще ни разу не играли. Этот сейчас или камнем в меня запустит, или язык покажет, или Пупка вспомнит — и про себя уже готовлюсь дать отпор. — Эй, малай, сюда шагай! — крикнул он. Ишь, как складно приказывает. — Сам шагай. Я теленка ищу, — огрызнулся я. — Не бойся, я на людей не бросаюсь, цел останешься. Я встал, сжал крепко правый кулак и спрятал за спину — видать, сгодится. Он не спеша подошел, посмотрел на меня — будто синие зайчики пробежали — и чуть не уперся раскрытой ладонью мне в нос. — Чем пахнет? Я растерянно захлопнул рот. Если бы он не пустую ладонь показал, а кулак — тога все ясно. Мальчишки, когда хотят драку затеять, дают кулак понюхать… — Ну, говори же, чем пахнет? — повторил он. «Псиной», — хотел отшить я, но его бесхитростная улыбка удержала меня. — Нет, ничем не пахнет. — Да ты хорошенько нюхай, — не отставал он. — Тяни носом-то. Он так напирал, что я и вправду стал нюхать грязную растрескавшуюся ладонь. Но какого-то одного ясного запаха отобрать не смог. — Эх ты, — бросил он презрительно, — даже этого не знаешь. Лепешкой пахнет, с маслом лепешка была. Только что лепешку ел. И это меня удивило — нашел чем хвастать! Ел он лепешку или не ел мне-то какая нужда! — Ел так ел, подумаешь… Я теленка ищу. — Хочешь вместе? Я тебе его живо найду. — Найдешь так найдешь… К Малому Оврагу (так это место у нас называют) мы уже подходили, держась за руку. Асхат за это короткое время уже приручил меня. — Эй, подожди-ка, чего это у тебя карман оттопырился? — Горбушка. — Врешь. Камень, наверное. — Вот, если не веришь, — я достал из кармана порядочный кус хлеба. — Теленка приманивать. — Ну, теленка мы и так пригоним. Давай лучше сядем и съедим эту горбушку. — Сам хвастал, что лепешку недавно ел… — Одними лепешками сыт не будешь. Их с хлебом надо есть. — Так и ел бы. — Не было хлеба, — отрезал Асхат. Чудно в этом мире! У одних все время лепешки — хлеба нет, у других же один хлеб — лепешек и не видят. Скажем, у нас вот лепешки только по пятницам бывают. Асхат посмотрел на хлеб, облизнул губы и причмокнул. — На, ешь, — я отдал ему горбушку. Он осторожно разломил хлеб и половину протянул мне. Я отказался. — Бывают же люди, уже и хлебом их не соблазнишь, — сказал он, усаживаясь на траве, вытянул тощенькие ноги, разгладил на коленях подол рубашки и принялся неспешно есть. Крошки, изредка падавшие на подол, он тут же собирал в горсть и отправлял в рот. — Хлеб сидя нужно есть, — пояснил он мне, — стоя ни за что не наешься. Крошку на землю уронишь — грех. А за каждый грех в аду жечь будут — это когда умрешь. — Он медленно дожевал и проглотил последний кусок. Но вставать не торопился. После горбушки у него, видно, совсем хорошо на душе стало, и он преподнес мне поучительную историю. — Отец рассказывал, ехал как-то один царь верхом по степи, давным-давно это было. Ехал он, ехал и проголодался. Достал тогда царь кусок хлеба из-за пазухи и прямо в седле, не слезая с лошади, начал есть. Некогда, значит, было царю, спешил очень. Вот он уже откусил и последний кусок, как тут одна маленькая крошка скатилась на землю. Спрыгнул царь с коня и начал ту крошку искать. Ищет, ищет, найти не может. Три дня, три ночи вокруг своего коня на четвереньках ползал. Так и не нашел. А на четвертый день вернулся царь домой — беда черная, как черная туча, накрыла его золотой дворец. Ровно три дня тому назад утонул любимый царский сын. Испугался царь, что и на этом гнев божий еще не весь излился, и там, где упала хлебная крошка, поставил мечеть со множеством минаретов. Смилостивился после этого бог или нет — про то нам неведомо, до нас не дошло. Вот какие истории знает этот чудной малай! С оглушительным стрекотом над самой головой пронеслась сорочья стайка. А вот это и я знаю, сорока-белобока своих детей летать учит. На той неделе скворцы и ласточки учили, а сегодня — сороки. Я проворно схватил камень и, прицелившись, бросил в стаю. — Сорока, сорока, на тебе, воровка! — А если попадешь? — вскочил Асхат. — Стерпят. Сорока ведь, не соловей. Она яйца ворует. — И сороке свое дитя — единственное, и в ней душа бьется. У всего душа есть — у деревьев, у камня, у каждой травинки, видишь, как она вверх тянется, даже самая маленькая. Порежешь палец — красная кровь пойдет, а сломай ветку — тоже кровь выступит, только светлая кровь. Стукнешь железом о железо — зазвенит, правда? Это железо так плачет. И чего только не знает этот Асхат? Может, он не человек вовсе? Страх шевельнулся во мне — льняные волосы, синие глаза, светлые ресницы… В нашей округе он один такой, будто белый утенок, вылупившийся в гнезде у черной курицы. А может, его еще в колыбели нечистая сила подменила? Черт, говорят, маленьких детей крадет, а своих чертенят подкладывает. Да нет! Как же — будет тебе черт таким умным, таким хорошим! Ни в Малом Овраге, ни в Большом Овраге мы теленка не нашли, все обошли, к березняку забрели, к Мукушеву роднику спустились, воды напились, чьих только телят не встретили, а нашего Белолобика и след простыл. Умаявшись, мы поплелись домой. Смотрим, Белолобик в тени нашего плетня разлегся. Мы быстренько распахнули ворота и с гиканьем загнали теленка во двор. Старшая Мать, хлопотавшая в летней пристройке, завидев нас с теленком, рассыпалась в похвалах. — Вот спасибо, деточка, совсем уж взрослый стал, есть мне теперь на кого опереться. — Это не я, Старшая Мать, это теленок уже взрослый стал. — Выходит, оба вы уже взрослые. — Старшая Мать, этого мальчика Асхатом зовут, он теленка помогал искать. — И ему спасибо. Выходит, все вы трое уже большие. Спустись, сынок, в погреб, достань холодного катыка, попейте с гостем. — С хлебом? — И хлеб тут. — Ладно, мне пора, — промямлил Асхат. — Дома, наверное, яйца сварили. Заслышав это, Старшая Мать хитренько улыбнулась и с жаром принялась уговаривать его. — Каждой пище свое место. И для яйца место останется. По случаю гостя, в каждую чашку катыка по ложке сметаны добавь, — это она уже мне сказала. Дальше упрашивать Асхат не заставил. Мы уселись в прохладе под навесом и пустили в пляс наши ложки. Потом гость облизал свою чашку и выложил мне новость: — Про лепешки-то я давеча того, сбрехнул. Это так, обманное слово, чтобы голод отвести. Про яйца тоже. Мы вторую уже неделю на одной затирухе сидим, и та — раз в день. Отец из мечети не вылазит, самый старший брат уехал в город и пропал, вот мы с Ибраем и тащим все хозяйство. От сестер-то какой толк! Теперь уже в его голосе не было и тени прежней высокомерной беспечности, сидел передо мной маленький старичок и о своих бедах-горестях рассказывал. — У нас в теле уже совсем жира не осталось. Вчера мы с Ибраем голые животы на солнце выставили, коптились-коптились — хоть бы капля жира выступила. Потом я дразнилку сочинил про брата. Если никому не разболтаешь, и тебе скажу. — Хлебом клянусь, — быстро сказал я. — Я и так, без клятвы поверю. Забавная песня? Сам Ибрашка два вершка, Сала ж вышло два горшка — Грел на солнышке он брюхо, С маслом будет затируха! — Забавная. А Ибрай что сказал? — По башке мне врезал — колодкой, на которой лапти плетут. Видишь, шишка вздулась? Ничего, пройдет, не век же ей здесь торчать. А песенка останется. Ее колодкой не прихлопнешь. Асхат оказался парнем простодушным, что на уме, то и на языке. Один за другим все свои секреты выложил. — Меня Рыжим Комаром прозвали, это по масти и за язык. Злой у меня язык. Говорят же: «Дергач свою смерть сам выкликает». Вечно из-за этого языка в беду попадаю. А прозвища я не стыжусь, убавится меня, что ли? Эка невидаль — Рыжий Комар!.. — Прозвище-то и у меня есть, — чтобы не отстать от него, вставил я. — Только стыдное очень. — И-и-хи-хи! — залился Асхат. — Нет, прозвище у тебя хоть куда Пупок! Самая нужная вещь на свете — пупок. Передок телеги с кузовом что соединяет? Ось, пупок. А ребенок в утробе с матерью чем связан пупком! А как самого почтенного, знатного человека называют — «земной пуповиной», не как-нибудь! К тому же родится где ребенок, ты уже со Старшей Матерью там, от дома к дому, от застолья к застолью ходишь. А кому спасибо — все ему же, пупку! — Смотри, еще раз помянешь, подеремся, — предупредил я сердито. — Вот бестолковый, мне бы твое прозвище, я бы ходил да похвалялся. — Не больно-то на похвальбу тянет, — отрезал я. Больше он об этом не заговаривал. И все же, когда «Пупка» вспомнил Асхат, мне это уже не таким обидным показалось. Одернул я его больше для порядка: гость все же, пусть не забывается. А если кто другой скажет — во мне прямо бес пробуждается. Ведь из-за этого вскоре мы с Хамитьяном, как два осенних петушка, подрались, в кровь изодрались. Но понемногу «Пупок» ко мне намертво пристал: ни зубами оторвать, ни ногтями отодрать. Победил он меня, и я перед победителем склоняю голову… В полдня Асхат приворожил меня. Не успел он уйти, как я заскучал по нему. С этих пор мы с ним стали неразлучными друзьями. Асхат — из породы бедолаг. Все беды по его голове ходят. Перед самым курбан-байрамом одно за другим свалились на него два несчастья. Когда я по задворкам прибежал к Асхату, только что пригнали стадо. Они с Ибраем, старшим братом, загоняли скотину. Бычок послушно идет, а корова артачится. И добрым словом уговаривали, и хворостиной упирается. Видать, собственный хлев уже корове опостылел. Замороченный Ибрай даже верхом на нее уселся и так попытался загнать ее. Не вышло. Та вдруг прянула в сторону, незадачливый наездник влетел в кучу лежалого навоза. В самый раз этому Ибраю, насмешнику и подговорщику. А братишка тут же и сочинил: Сел Ибрашка на коня И сказал: «Вези меня!» Конь рогами покачал, «Не поеду!» — замычал. У Ибрая даже глаза округлились, он направился к Асхату, но тот был начеку и ловко завернул на другое: — Корова сильнее или бык сильнее? — Бык!! — в один голос сказали мы с Ибраем. И малый ребенок знает, что мужчина всегда сильнее. — Так затащим ее волоком. — Как?! — Надо их хвостами связать, — кивнул Асхат на быка с коровой. Ибрая такая хитрая догадка век не посетит — кожура на голове толстовата. Но достоинства старшего брата он постарался не уронить. — Дурак суетливый! В голове брата созрела эта мысль, а он взял и вперед заскочил. Тебя за язык тянули? — Нет вроде… — Ладно, покуда я жив-здоров, держись, браток, за меня, не осрамишься. Не голова — клад, — постучал он себя по лбу. И понесло, понесло «губернатора»: эти слова больше, кажется, в мои уши целились. — Подавай быка. Асхат подогнал покладистого пегого бычка к корове, и Ибрай собственными руками крепко связал их хвосты. Асхат взял бычка за рога и потихоньку начал подтягивать к хлеву. Корова уперлась, будто всеми четырьмя копытами в землю вросла. Но и бычок не подкачал, звания джигита не уронил, напрягся и потянул со всей отвагой. Хвосты бедных животных, вытягиваясь, становились все тоньше и тоньше. Тут Ибрагим, к усердию добавив страсти, вытянул быка хворостиной. Наш пегий дурачок подпрыгнул и отчаянно рванул вперед. И в это мгновение раздался треск. Смотрим, а на месте бычьего хвоста мохнатый обрывок торчит, хлынула кровь, бычок взревел дурным голосом и понесся по двору. Возле дома он врезался в осевший плетень, плетень свалился, бедняга, обезумев, перескочил через него и унесся за холмы. Мы все трое припустили за бычком. Были уже глубокие сумерки, когда мы привели его обратно. От такой скачки, от боли бычок совсем обессилел, даже и головы не мог поднять, изо рта без остановки шла слюна. Возле ворот нас встретил отец Асхата и Ибрая — Искандер-агай. Он был в чалме, видно, собирался, в мечеть на вечернюю молитву, в руках держал бычий хвост. Происшествие с быком видела старшая сестра Асхата и Ибрая, она-то, вероятно, все ему рассказала. Поэтому Искандер-агай подробности выяснять не стал. — Какая собака это придумала? — спросил он и потряс хвостом. — Асхат придумал, — сказал Ибрай. — Мне бы и в голову такое не пришло, отец. — Опять ты! И отец, и мать — люди достойные, порядочные! От пса родившийся пес! Завсегдатай мечети, грязно выругавшись, сгреб Асхата за ухо и, нахлестывая толстым окровавленным концом хвоста, потащил к хлеву. И вместо вечерней молитвы отец своего младшего сына, в котором ведь даже капли жира не осталось, выпорол до полусмерти. Ибрай вмиг куда-то исчез. Асхат и звука не обронил, только посвист хвоста доносился из тьмы коровника. Наконец показалась белая чалма Искандера-агая. — А тебе что здесь надо? Ступай домой! — рыкнул он на меня, но задерживаться не стал, пинком запустил в воздух кумган, стоявший на крыльце, и прошел в дом. Я прокрался к Асхату. Он лежал, распластавшись ничком на куче соломы, только изредка всхлипывая. Я не знал, что и сказать ему, молча присел на корточки в изголовье. Асхат осторожно протянул руку и потрогал мое колено. Тут совсем поблизости раздался голос Старшей Матери, зовущей меня. — Я здесь, Старшая Мать! — Где? — У Искандера-агая в коровнике. Она встала в проеме двери. — Ты что здесь впотьмах в чужом хлеву сидишь? — Асхата отец до смерти выпорол. За бычий хвост. Он даже встать не может. Что за бык, какой хвост, она не допытывалась. На ощупь отыскала стонущего Асхата и осторожно поставила его на ноги. — Пойдем в дом, сынок. — О-ой, спина! — вскрикнул Асхат. Старшая Мать повела его через двор. В доме Искандера только тусклая лампадка тлела. Все обитатели дома, кроме хозяина, забились, видно, за занавеску, ни звука не слышно. Старик сидел на хике и перебирал четки. — Отложи-ка четки, Искандер, — сказала Старшая Мать, повысив голос. Тот не послушался. — Тебе говорю, — повторила она. Искандер-агай четок не отложил, но его быстро сновавшие пальцы замерли на зернах. — Здравствуй, сноха… Проходи, — пробормотал он сквозь зубы. — В красный угол пожалуй… — В тебе вера есть? — она задрала рубашку и показала исполосованную, кровью сочащуюся спину Асхата. — Сказала бы, что зверь, да ведь и зверь так свое дитя не истязает. Ты и зверя бессердечней. Бога не боишься — людей постыдись. Чтоб все твои молитвы были впустую! — Божьего не касайся, сноха! Не посетил бы тебя гнев господний… — А ты человека не обижай. Людское проклятие коснется, и в могиле покоя не найдешь. Я еще не видел, чтобы Старшая Мать так гневалась. Совсем как мать-гусыня, когда, своих гусят защищая, на коршуна бросается. И гусенок-то не ее. Хотя нет. Она ведь Асхату повивальной бабкой была. — Смотри, — предупредила она старика, — чтобы и пальцем не тронул ребенка. Сейчас в его душе обиду посеешь — потом ненависть пожнешь. Нет большего несчастья, чем между отцом и сыном вражда. Искандер-агай не стал больше пререкаться. Если бы кто другой ему все это выложил, старик разбушевался бы. Но Старшей Матери возражать он не смеет. И никто в ауле не может ей прекословить. — Эй, за занавеской, есть там кто-нибудь? — крикнул Искандер. — Не слышите, гость пришел? Самовар поставьте! Там что-то зашуршало, что-то звякнуло, но ответа не пришло. Старшая Мать усадила Асхата на хике, и мы ушли. — Старшая Мать, а порванный бычий хвост отрастет? — спросил я по пути домой. — Отрастет, и хвост отрастет. Вот только надежда разбитая не заживет да обида от ближнего не пройдет… Смысла последних слов я, разумеется, не понял. Другая беда с Асхатом приключилась в самый канун праздника. Все мальчишки нашей улицы договорились: в праздник после полудня едем на озеро Ак-Манай лошадей купать. Мой Самый Старший брат Муртаза и мне разрешил взять нашего серого мерина. Купание лошадей на Ак-Манае — это само по себе целый праздник. Прежде чем ехать на озеро, каждый мальчик чистит свою лошадь скребком, выбирает из гривы весь репейник и даже заплетает ее в косички. А кто пофорсить хочет, так еще в эти косички ленты всякие яркие вплетает. Наши такого щегольства не любят. Поскреб я свою лошадь, сколько росту хватило — с земли, где не дотянулся — верхом дочистил, причесал-пригладил да и отправился к Асхату. У Асхата на спине уже струпья отпадать начали, и на лице синяки от черного на желтизну потянуло. Если спросит кто, отвечает коротко: «Бык забодал», и мне так отвечать велел. И зачем только на бедного бесхвостого быка напраслину возводим? Посреди двора, разукрашенная, разнаряженная, словно невеста, готовая войти в объятия жениха, стояла вороная одноглазая кобыла. Не кобыла, картинка прямо. К двум ушам два вышитых платочка с бахромой привязаны, грива сине-красными лентами заплетена, даже передние бабки белыми тряпочками обмотаны, а хвост… А хвост так и блестит-переливается разными крупными и мелкими монетами — и медными, и серебряными. Вот глаз только один. Да и тот моргает беспрестанно и гноем сочится, будь неладен! Откуда, спросите, такое убранство кобылке досталось? Угадать нетрудно: братья глубоко, должно быть, нырнули в сундук с приданым двух старших сестер. А может, и не так вовсе. Может, сестры сами одолжили. После того как Асхат чуть богу душу не отдал, они все немного помягчели к нему. Расфранченную в пух и прах, с отвисшим животом и короткой шеей кобылу Ибрай и Асхат держали с двух сторон за лыковый недоуздок и приплясывали на месте, напевая в лад: Хайт, вороной иноходец, Конь мой, горячий конь, Шея лебяжья, черный огонь, Хайт, вороной иноходец! Ты обгоняешь ветер в пути, Шаг твой крылатый равен пяти. Хайт, вороной иноходец! Кто на крупе усидит, Всем джигитам тот джигит: Смел, уверен и спокоен, Ханской дочери достоин. Хайт, вороной иноходец! Хвост твой павлиний по ветру летит, Шаг твой крылатый равен пяти, Скачешь в степи от зари до зари, Огненным взглядом меня одари! Хайт! Вороная же на эту высокую хвалу ни головой не мотнет, ни хвостом не махнет, стоит себе смирно. И только услышав умоляющее: «Огненным взглядом меня одари», — кажется, вздрогнула. Видно, уж насчет своего взгляда-то кобыла не обольщалась, и столь непомерная лесть не понравилась ей. Она вдруг повернула голову к Асхату и под корешок откусила его левое ухо. А ведь уже завтра был бы праздник. В этом году от праздника радости не было. Я лежал избитый, кровь выплевывал, а друг на всю жизнь одноухим остался. …Когда у старого Кадергула с улицы Трех Петухов родился сын Ишмурза, нас со Старшей Матерью опять позвали. Это был последний мой «повивальный праздник». Но с застолья в честь Ишмурзы гостинец своему другу я все же вынес. Набил оба кармана медовым чак-чаком. Один карман сестренке с братишкой вывалил, но другого и не коснулся. Вечером я на сером мерине верхом отправился за околицу на выпас и завернул к Асхату. Он тоже выехал верхом на вороной. На той стороне оврага мы, стреножив, отпустили лошадей и уселись на траве. Я сунулся в карман за гостинцем, но свалявшийся чак-чак прилип к холщовым штанам. Только совсем вывернув карман, мы смогли отодрать его. Половину гостинца Асхат протянул мне. — Наелся — в горле еще стоит. Вот! — показал я, разинув рот. Он, по своему обыкновению, не спеша, уважительно начал есть. — Мне сегодня опять влетело, — сообщил мой приятель, погладив скулу. — За что? — За песню. Отец проснулся утром, весь по макушку в пуху, у него подушка ночью прорвалась. А мне и надо было выскочить: Поднялся отец с подушки — Пух и перья на макушке. Ух, теперь от всех подряд Пух и перья полетят! «Чтоб шайтан тебе на язык плюнул», — крикнул отец и подшитым башмаком запустил. Прямо в срамное место попал, тут я и переломился пополам. Сам дурак, язык даже свой сдержать не могу. Белоголовый одноухий Асхат, если взглянуть вдруг, похож на самовар с отломанной ручкой. Даже лучи закатного солнца играют в его волосах, как переливались бы они в прозрачном чаду самовара. Внизу под горой расстилается чуть заметная глазу ясная синева. — Вон та синева, — говорит Асхат, — она с неба сыплется. За целый день свод небесный накаляется, вот под вечер и сыплется с лазури синяя пыль. Чистая правда. Откуда же еще взяться такой синеве? Если бы из земли поднялась, был бы просто туман. Вечер высок, тих. В алеющем небе ни облачка, на земле ни ветерка. И долгая горестная песня кого-то, едущего через луг, разрезала тишину. Должно быть, верхом едет, Пеший человек не смог бы петь так широко и так безотрадно. Я и сам, только на лошадь залезу, или веселюсь, как сумасшедший, или совсем сникаю. Ясно расслышали мы только последние слова песни: «…Не войдет человек в чужую могилу…» — Это Рамазан, сын Шайхи, — Асхат тут же узнал певца по голосу. Сильно горюет он по отцу… С неделю назад случилось событие, потрясшее весь аул. Два брата Кашафетдин и Шайхетдин — строили возле деревни Лекаревки мост через Дему. Уже совсем достроили мост, как оступился Кашафетдин и упал в реку. Он не умел плавать. Пытаясь спасти старшего брата, Шайхетдин прыгнул вслед за ним. Ушел под воду и больше не показался. Кашафетдин кое-как прибился к берегу, а Шайхетдин так и исчез. Только через три дня где-то в низовье Демы выплыло его тело… Оказалось, что, ныряя, он ударился головой о корягу. Давно затих голос Рамазана, а его песня все еще звучала в ушах: «Не войдет человек в чужую могилу…» — Асхат, а Асхат! — сказал я моему загрустившему другу. — А ведь, если подумать, Шайхетдин не в свою могилу вошел. Умереть-то Кашафетдин-агай должен был. — Не знаю, — покачал головой Асхат. Надо будет у Старшей Матери спросить. О рождении человека она все знает и про смерть, наверное, тоже. Но спрашивать у нее я все же не стал. Не любит она, когда про смерть допытываются. Асхат долго молчал, и, когда начал говорить, что-то загадочное было в его голосе, и мне опять стало неспокойно. — Есть у меня две тайны. Сумеешь сберечь — обе тебе открою. Клянешься? — Хлебом клянусь. — Ты же знаешь черноволосую, черноглазую Фариду с вашей улицы. Она сирота, дом у них высокий… — Знаю. — Мачеха Фариду день-деньской только бьет да ругает. Несчастная она, вроде меня. Мы с ней парой пришлись. Об этом мне одна из двух сросшихся, обожженных молнией берез, что возле Святого ручья стоят, сказала. Эту девочку я больше всех на свете жалею. Даже себя так не жалею. Я и песню про нее сложил: В темном доме девица Плачет, леденеет. Мое сердце девицу Бедную жалеет. Пою эту песню и плачу. — А ей какая польза от твоих слез? — Покуда пользы нет. Но когда я вырасту, я влюблюсь в нее. И однажды весенним утром, перед самым-самым восходом, я возьму ее за руку, и мы пойдем навстречу солнцу. Птицы без умолку будут петь нам, а впереди, показывая дорогу, будут порхать бабочки. Видя нашу радость, цветы склонят головы, уползут змеи в нору, волки забьются в логово. Мы будем идти и идти и поднимемся на самую высокую земную вершину, Девичьей Горки даже выше, само небо внизу останется. Ту вершину покрывает высокая густая трава. Если чуть нагнуться, она совсем нас закроет. И в этой траве я украдкой поцелую ее в левую щеку. На левой щеке у нее красивая родинка есть… — Фу! Нашел занятие! Целующийся Асхат мне совсем не понравился. А поведение Фариды, позволяющей целовать себя в густой траве, показалось и вовсе неприлично. — Влюбленные должны целоваться. Иначе нельзя. Я ведь не сейчас, когда вырасту… Не была бы Фарида сиротой, не обижала бы ее мачеха, я бы и не влюбился в нее. Счастливому человеку нужды-то во мне — одна копейка. Из тех берез-двойняшек одна мне так сказала: «Шаткому опора нужна, одинокому в друге нужда». Такие, как мы с Фаридой, шаткие, друг другу опорой должны быть. Только об этом никому уж не говори. — Сказал же: клянусь! Клятве не веришь, что ли? — Верить-то верю… Не совсем по душе пришлась мне та Асхатова тайна. Верю, и на самую высокую гору заведет он Фариду, и солнечными лучами ее окутает, и птицу певчую поймает, и песню, что у ручья перенял, споет. Небо внизу будет, они — наверху. Силы у него безграничные. Только я и ту Фариду знаю. Каждый раз, проходя мимо их дома, поправляю тюбетейку, чтобы ладно сидела, и стараюсь поменьше шмыгать носом. Зря открыл мне Асхат свою тайну. Выходит, этой девчонке с черными-черными волосами, с ярко-черными глазами, с родинкой на левой щеке я неровня. Потому что живу я, живу, а страданий еще никаких не изведал. Какие бы испытания мне ни выпали, тайны друга я никогда не открою. Луна видела, солнце высушило… Друг не заметил, что я о своем задумался. Он был полон своей тоски. — Были бы мы птицами, — сказал Асхат, — улетели бы далеко, далеко. Я бы уговорил ее. — А какой бы ты птицей стал — кречетом, лебедем или скворцом? Он долго думал. И потом ответил: — Нет, все равно я бы птицей не стал. Если я в птицу обращусь, вихрь, когда за мной придет, поищет-поищет меня и обратно улетит. — Какой вихрь? — Этот вихрь и есть моя вторая тайна. Повтори клятву! — Хлебом клянусь! Я смотрю прямо в худое лицо Асхата. Глубокая дума сидит в его синих глазах. — Я ведь здесь не за себя, за другого мальчика живу. Я не здесь, я в другой, прекрасной стране родился — там шелковые травы высоко вздымаются, ягоды и плоды медом наливаются. Налетел однажды страшный ураган, подхватил меня, понес через бездонные ущелья, черные леса, неоглядные долины и бросил здесь. А отсюда другого мальчика унес. Чтобы каждый из нас изведал: он — счастье-радости, я — беды-горести. Если бы не занесло меня из чужих стран — не клевали бы меня все, словно птенца из чужого гнезда. Пройдет срок, и нас снова поменяют. Я знаю, они парой ходят: на одно страдание — одна радость. Вон из-за того березняка вынесется вихрь, схватит меня, и мы улетим. Каждый раз, только ветер поднимается, я лезу на крышу сарая и жду. Но не настало еще время. Я еще здесь не всю свою долю изведал, не всю воду выпил, не весь огонь проглотил. У меня сердце оборвалось. — Выходит, тебя нечистая сила подменила!.. Выходит, ты шайтана сын! — Нет, у него дети светлыми не бывают, все черные. Говорю же, меня сюда из другого мира, из страны счастливых забросило. Все равно меня отыщут… Много после этого ураганов прошло, много вихрей пронеслось, но все они обходили моего друга стороной. Асхат об этом больше никогда не говорил, ни разу. И я не поминал. Так, наперегонки с судьбой, мы и подрастали. Выросли, вытянулись. Когда Асхат был маленький, старый Искандер в школу его не пускал: «Только и осталось — к черту, за наукой ходить!» — говорил он. Потом уже и сам Асхат не очень рвался. Так и остался полуграмотным, еле буквы разбирал. Но прославился в нашем ауле и во всех соседних как острослов, выдумщик, сочинитель песен. Из-за острого языка и поколачивали порой. Но он не унывал, языка своего не укрощал, только приговаривал: «По вору и кнут». Но однажды налетела черная буря, накрыла всю страну, закружила наших джигитов и унесла в далекие края. Не из светлых стран пришла эта буря — из черной страны горя нагрянула. Асхат уже понимал тогда, что родная земля его с шелковой травой — вся здесь, у его ног. Било и мотало нас этим вихрем, мы становились мужчинами, и в долю выпало кому смерть, кому слава. Но выше всех бурь поднялся священный свет родной земли, он осветил мужество живых и могилы мертвых. Многих огненный вихрь унес в страну, откуда возврата нет. Пропал без вести и Асхат. Но я не могу поверить. Он был не из тех, кто пропадает без вести. Видно, синева его глаз слилась где-то с синевой неба. Не думаю, что умер он в судорогах, корчась на земле. Может, ехал он верхом и рухнул с седла, а может, в пылающем самолете сгорел высоко в небе. Он был красивым человеком. Я не верю, что красивый человек может умереть некрасиво. Он был поэтом. Смерть поэта не может быть безобразной. Прошли годы, я уже думал, что Асхат совсем ушел в омут времени. Но вдруг — глазу, как ветер невидимая, уху, как луч, неслышная — весть о нем пронеслась над нашей землей. Будто бы видели: одноухий синеглазый юноша перепрыгивает с планеты на планету и лучиной зажигает потухшие звезды. А тем, что тускло горят, добавляет яркости. Этому вполне можно верить. Он был поэтом. Значит, поэт взялся за свое главное дело. | |
Прочитано 3259 раз(а) Перейти к содержанию: Мустай Карим, "Долгое-долгое детство"
|
Напишите в комментариях, какой стих вы ищете, и он обязательно появится на страницах нашего сайта | |